— И потом убьёшь меня? Или отдашь палачам и будешь наслаждаться моими страданиями?
Приходила в голову такая мысль, не буду отпираться. Но и признаваться погожу:
— Никаких палачей и никаких убийств. Мне нужны ответы, и только.
Возглас, похожий на всхлип:
— А потом?
— Твою судьбу будут решать другие.
— Почему не ты?
Или ошибаюсь, или в её голосе слышится обида.
— Потому что не смогу быть справедлив.
— Но ведь ты решаешь, только ты! Мне же говорили...
Она спохватывается и проглатывает окончание фразы. Ну же, сладкая моя, борись! Ещё чуточку, и я смогу тебе помочь, только не останавливайся на полпути, умоляю тебя!
И тут по телу служки, оставшемуся лежать где-то за моей спиной, в последний раз проходит судорога: я хоть и не вижу, но чувствую это по вновь разливающемуся в воздухе аромате свежепролитой крови, а девица... Как только запах добирается до её ноздрей, глаза расширяются до предела, и становится ясно, что никакие они не чёрные, а зеленоватые, просто зрачок слишком крупный. И без того бледное лицо приобретает молочную белизну под стать лепесткам лилий, тонкие губы кривятся в улыбке, полной ненависти, а младенец падает куда-то под ноги, в складки рубашки, потому что убийце нужна свобода действий:
— Умри!
Но пока она тянется за спрятанным под камзолом оружием, время превращается в вязкий медовый сироп, и я успеваю не только воскресить в памяти сомнения Тьюлис (которая всё никак не могла припомнить, что же такое нужно мне ещё знать о боевых веерах), но и за доли мгновения до того, как начинается атака, делаю то, чему меня долго, с переменным успехом учили в юности. Договариваюсь с водой. Не заговариваю её, не принуждаю, не приказываю... Просто договариваюсь. Ты — мне, я — тебе. Ты — защищаешь, я — помогаю вернуться в привычное состояние. Равный обмен? Равный. Но мне и самому следовало бы раньше догадаться: боевые веера — парное оружие...
Хрусть. Хрусть. Хрусть. Льдинки, быстро тающие на паркетных досочках. Стоило многих усилий объяснить воде, в каком именно месте она должна собраться, чтобы стать щитом, преграждающим путь смерти, прячущейся в шёлковых тайниках веера. Будь оружие лучше смазано, у меня ничего бы не вышло: лёд не смог бы осесть на скользком металле и сковать рычаги. Но у смазки ведь такой мерзкий запах, верно? Какая женщина допустит, чтобы от неё пахло не духами, а сталью и нутряным жиром? Никакая. Даже Кириан предпринимала поистине нечеловеческие усилия, чтобы оставаться женщиной, исполняя службу.
Поднимаюсь по лестнице, теперь уже никуда не торопясь. А зачем спешить? «Змейка», ещё в самом начале разговора перебравшаяся с моего правого плеча в ладонь, вылетела из неё, когда веер попытался раскрыться, и, в отличие от стального оружия, не потерпела поражения, впившись разинутой пастью в ямку между хрупкими ключицами, и втянула серебристо-призрачное тело внутрь, озорно махнув исчезающим хвостом. А ещё мигом позже, как только мой ручной зверик добрался до крупных кровеносных сосудов, девица вскрикнула и безвольной куклой осела вниз, потому что её сознание потеряло почву под своими кривенькими ножками.
Полупридушенный младенец вполне себе жив, и если ощущения мне не изменяют, проживёт ещё не один десяток лет на этом свете, поэтому даже не буду сейчас его трогать: пусть справляется сам, благо сил у него предостаточно. Но ты, сладкая моя... Как же ты меня разочаровала. Впрочем, можно ли было требовать от тебя большего?
Присаживаюсь на корточки рядом с замершим телом. Камзол валяется в стороне, рубашка задралась, обнажая ноги почти до верха бедра. Маленький глупый птенчик, вообразивший себя орлом. Как грустно...
Грудная клетка движется, но очень неровно. Ничего удивительного, ведь сейчас телом управляет совершенно посторонний гость, конечно, имеющий некое представление о правилах поведения, но весьма и весьма туманное. Глаза закатились, и вряд ли способны что-то видеть в таком положении. Правда, мне это неважно. Мне нужно, чтобы со мной разговаривали, а не разглядывали.
— Ты слышишь меня?
— Слы... шу.
Да, речь будет замедленной, никуда не денешься: «змейка» хоть и способна управлять движениями мышц и связок, но делает это, как умеет, а не как требуется. И мои телохранители ещё боятся, что я вознамерюсь их полностью контролировать! Кретины. Видели бы они, во что могут превратиться при полной передаче управления вовне.
— Пожалуйста, поговори со мной. Сможешь?
— Д... да.
— Откуда ты пришла?
— Ко... руджа.
— Ты родилась там?
Молчание, не требующее пояснения: «нет», значит, «нет».
— Тебя учили там?
— Д... да.
— Кто тебя учил?
— Разные... много. Потом... пр... пришла-а-а-а женщина... Она...
— Как выглядела? Кем была?
— Не... знаю. Лица... не открывала... Я только... чув...чувст... понимала, что — женщина...
— Она тоже чему-то учила тебя?
— Вла... деть.
— Долго?
— Год. Она... редко приходила. Никогда... не хвалила. И не ругала... Ей не было дела...
— Тебе велели убить Навигатора. Кто?
— Муж...чина. Не знаю, какой. Прятал... лицо.
— Почему ты согласилась?
Она вздрогнула всем телом, словно стремясь освободиться от чужой воли, но вовсе не для того, чтобы напасть или попытаться убежать. А потом окатила меня волной воспоминаний, и я пожалел, что умею читать...
Физической боли она не испытывала почти никогда, потому что её не наказывали, а если наказывали, то очень редко. Не за что было наказывать. Не было в Корудже девочки послушнее, чем Алика, и ученицы усерднее. Потому изо всех выбрали именно её, выбрали и увезли из города, в затерянное среди персиковых садов поместье, где прошли несколько лет, то летящих быстрее стрел, то казавшихся бесконечными, но навсегда отделивших детство от юности.
Учителя были требовательны и строги, однако никогда не спрашивали, о чём думает и чего желает сама Алика, только смотрели за тем, чтобы она прилежно учила уроки, и вздыхали, что девочка слишком слабенькая и плохо подходит для избранной цели. В чём заключалась цель, толком не знал никто. Кроме той самой женщины, однажды ступившей в пределы поместья.
Она была спокойна, как море под коркой льда, и столь же загадочна. Алике казалось, что госпоже не надо даже ни о чём спрашивать: тихий голос лишь приказывал или насмешливо укорял, и всякий раз удивительно точно угадывал состояние девочки, не оставляя без внимания ни сомнений, ни боязни, ни... робких мечтаний, зародившихся в юном сердце ещё до приезда в поместье, когда она с подружками из приюта при храме бегала на ярмарку слушать бродячих сказителей.
Женщина знала об Алике всё и даже больше, чем всё. И сделала предложение, хотя могла просто приказать, но никакой приказ, пусть и подкреплённый страхом смерти или посулами злата, не смог бы заставить девочку сделать то, что она бросилась исполнять, живя обещанной надеждой.
Тихий голос не манил и не обольщал, оставаясь почти равнодушным, но это равнодушие было обманчивым, как угли, покрытые пеплом, что на вид совсем остыли, а стоит коснуться рукой, и обожжёшься. Голос пообещал то, в чём девочка не могла знать смысл, но к чему тянулась, наверное, с момента своего рождения...
— Я только... хо... хотела быть... свободной...
— И ты свободна, сладкая моя. Свободна и вольна теперь уйти, куда пожелаешь... Прощай, малышка, и пусть дороги, по которым ты пройдёшь, приведут тебя к твоей мечте.
«Змейка» вынырнула из открывшегося в последней попытке захватить воздух рта и скользнула в мой рукав, на ставшее уже привычным для себя место.
Хрупкое тело девицы скрутило судорогой вместе с хрипом и пеной, вскарабкавшейся на губы, но агония продолжалась совсем недолго. Вдох, другой, и рядом со мной лежало тело, навсегда простившееся с душой.
Я встал, разгибая слегка затёкшие ноги, и спустился вниз, задумчиво проводя пальцами по лепесткам лилий, грустно повесивших головки бутонов. Разжал объятья, в которые служка заключил пронзившую его шпагу, вытер серебристое тело своей острозубой daneke, вернул гулёну в ножны. Вышел из дома и аккуратно притворил за собой дверь. А потом посмотрел на небо, ахнул, заметив розовеющую полоску на востоке, и бегом припустил по улице, пугая ранних прохожих.